Ещё

Байки из жизни Федора Шаляпина, рассказанные им самим 

Фото: ТАСС
Кроме беспрестанных гастролей по всему миру, великий русский оперный артист Федор Иванович Шаляпин успел написать целых две автобиографии: чуть более официальную и философичную под названием «Маска и душа. Мои сорок лет на театрах» и бойкую, дерзкую книгу «Страницы из моей жизни» в соавторстве со своим другом Максимом Горьким.
Одна из историй, которые в великом множестве рассказывает о себе Шаляпин, как раз связана с Горьким. Они познакомились поздно, когда оба уже стали известными, но оказывается, что однажды они конкурировали за место в… хоре. Как утверждают разные источники, антрепренер в Казанском оперном театре принял именно Горького, а у Шаляпина не обнаружил голоса.
Другие же байки из книг Шаляпина связаны и с театрами, и с другими странами, в которых певцу довелось выступать, и с его отцом, который почему-то (даже сам Федор так и не понял причину), выпивши, называл его Скважиной.
Здесь и далее — цитаты из книг «Маска и душа» и «Страницы из моей жизни».
Об опере и жизни
Театр все более увлекал меня, и все чаще я скрывал деньги, заработанные пением. А тут еще приехала опера, и билеты поднялись в цене до 30 копеек. Опера изумила меня. Изумило меня то, что существует жизнь, в которой люди вообще обо всем поют, а не разговаривают, как это установлено на улицах и в домах Казани.
"Господи, — думал я, — вот, если бы везде — так, все бы пели, — на улицах, в банях, в мастерских!"
Например, будочник, схватив обывателя за шиворот, басом возглашает:
— Вот я тебя в участок отведу-у!
А ведомый взывает тенорком:
— Помилуйте, помилуйте, служивый-й!
Мечтая о такой прелестной жизни, я, естественно, начал превращать будничную жизнь в оперу; отец говорит мне:
— Федька, квасу!
А я ему в ответ дискантом и на высоких нотах:
— Сей-час несу-у!
— Ты чего орешь? — спрашивает он.
Или — пою:
— Папаша, вставай чай пи-ить!
Он таращит глаза на меня и говорит матери:
— Видала? Вот до чего они, театры, доводят.
О первом появлении на сцене
Театр стал для меня необходимостью, и роль зрителя, место на галерке уже не удовлетворяли меня, хотелось проникнуть за кулисы.
А вскоре после этого я уже участвовал в спектакле статистом. Меня одели в темный, гладкий костюм и намазали мне лицо жженой пробкой, обещав дать пятачок за это посрамление личности. Я подчинился окрашиванию не только безбоязненно, но и с великим наслаждением, яростно кричал «ура» и вообще чувствовал себя превосходно.
Но каково было мое смущение, когда я убедился, что пробку с лица не так-то легко смыть. Идя домой, я тер лоб и щеки снегом, истратил его целый сугроб и все-таки явился… с копченой физиономией негра. Родители очень серьезно предложили мне объяснить, — что это значит? Я объяснил, но их не удовлетворило это, и отец жестоко выпорол меня, приговаривая:
— В дворники иди, Скважина, в дворники!
— Почему именно в дворники? — не раз спрашивал я себя.
О первой роли
Был у меня знакомый паренек — Каменский, человек лет семнадцати, очень театральный. Он играл маленькие роли в спектаклях на открытой сцене Панаевского сада. Однажды он сказал мне:
— Есть отличный случай для тебя попасть на сцену! Режиссер у нас строгий, но очень благосклонен к молодым, — просись!
— Да ведь я не могу играть!
— Ничего! Попробуй! Может, дадут тебе рольку в два-три слова…
Я пошел к режиссеру, и он предложил мне сразу же роль жандарма в пьесе «Жандарм Роже». Я погрузился в состояние священного и непрерывного трепета от радости и от сознания ответственности, возложенной на меня.
Настал спектакль. Я не могу сказать, что чувствовал в этот вечер. Помню только ряд мучительно неприятных ощущений. Сердце отрывалось, куда-то падало, его кололо, резало.
Помню, отворили дверь в кулисы и вытолкнули меня на сцену. Я отлично понимал, что мне нужно ходить, говорить, жить. Но я оказался совершенно неспособен к этому. Ноги мои вросли в половицы сцены, руки прилипли к бокам, а язык распух, заполнив весь рот, и одеревенел. Я не мог сказать ни слова, не мог пошевелить пальцем. Но я слышал, как в кулисах шипели разные голоса:
— Да говори же, чертов сын, говори что-нибудь!
— Окаянная рожа, говори!
— Дайте ему по шее!
— Ткните его чем-нибудь…
Пред глазами у меня все вертелось, многогласно хохотала чья-то огромная, глубокая пасть; сцена качалась. Я ощущал, что исчезаю, умираю.
Опустили занавес, а я все стоял недвижимо, точно каменный, до поры, пока режиссер, белый от гнева, не начал бить меня, срывая с моего тела костюм жандарма. Я ушел в глухой угол сада, оделся там, перелез через забор и пошел куда-то. Я плакал.
Об отце
Отец мой пережил мать. В 96-м году, когда я пел в Нижнем, он приехал ко мне.
Худой, угрюмый, отец был молчалив и настроен как-то недоверчиво ко мне и ко всему, что окружало меня. Кажется, он не верил даже стулу, на котором сидел. Мой заработок казался ему баснословным — в это он тоже сначала не верил, но вскоре убедился, что мальчишка, которому он советовал идти в дворники, действительно зарабатывает сказочные деньги.
Отцу не нравилось жить у меня, — однажды, в пьяном виде, он откровенно заявил мне, что жить со мною — адова скука. Пою я, конечно, неплохо, мужиков изображаю даже хорошо, но живу скверно, водки не пью, веселья во мне никакого нет и вообще жизнь моя ни к черту не годится.
Он часто просил у меня денег, возьмет и исчезнет. Но тотчас вслед за этим [я] услышал своими ушами, как он, остановив на улице прилично одетого человека, говорит ему:
— Господин, я родной отец Шаляпина, который поет в театрах. Эта Скважина не дает мне на выпивку, дайте на полбутылки отцу Шаляпина!
Я привел его домой и начал пенять — что он делает? Он угрюмо молчал.
Наконец, он сам заявил мне, что больше не может жить в Москве, город и все содержимое его не нравится ему, он желает ехать к себе в деревню. Добравшись до деревни, отец написал мне, что хочет строить избу и чтоб я прислал ему денег. Денег я ему послал, но избу он не выстроил, а до конца жизни снимал у одного из мужиков ветхую хибарку.
Об убитой собаке
[Однажды] я испытал ощущение убийцы — убил нечаянно маленькую собачку Т. С. Любатович; у Т. С. было два фокса и крошечная курносая собачонка Филька, особенно любимая ею. Шел я с этой компанией лесом и, бросая фоксам палку, которой они забавно играли, нечаянно задел собачку по носу.
— Эк, — крикнула она и моментально скончалась!
Велико было огорчение мое, да и струсил я, признаюсь! Схватив собачку за хвостик, я побежал в глубь леса, руками, ломая себе ногти, выкопал яму и похоронил убитую. Мне было жалко собачку, совестно перед фокстерьерами, а главное, я знал, что Любатович будет отчаянно огорчена.
Прогулявшись по лесу, я воротился домой с видом человека совершенно невинного. Минут через пять Любатович обеспокоилась:
— А где же Филька?
Кто-то спросил меня:
— Она, кажется, с вами гуляла?
— Да, но она убежала от меня, — солгал я.
Искали Фильку в огороде, на чердаке, в бане — всюду. Я тоже искал. Не нашли. Потом все забыли о собаке. Но мне покоя не было, все казалось, что Любатович знает, куда исчезла собака, и смотрит на меня с укором, с ожиданием:
— Покайся, злодей!
Я даже во сне видел Фильку, но спустя года два или три, встретившись с Любатович, я сознался в преступлении. Она укоризненно покачала головой и простила меня.
О первом визите в Америку
Думы о выступлении в суровой стране «бизнесменов», о которой я много слышал необычного, фантастического, так волновали меня, что я даже не помню впечатлений переезда через океан.
Уже на пристани меня встретили какие-то «бизнесмены» — деловые и деловитые люди, театральные агенты, репортеры, — все люди крепкой кости и очень бритые, люди, так сказать, «без лишнего». Они стали расспрашивать меня, удобно ли я путешествовал, где родился, женат или холост, хорошо ли живу с женой, не сидел ли в тюрьме за политические преступления, что думаю о настоящем России, о будущем ее, а также и об Америке?
Я был очень удивлен и даже несколько тронут их интересом ко мне, добросовестно рассказал им о своем рождении, женитьбе, вкусах, сообщил, что в тюрьме еще не сидел, и привел пословицу, которая рекомендует русскому человеку не отказываться ни от сумы, ни от тюрьмы.
Далее оказалось, что любезная предупредительность этих милых людей стоит некоторых денег, каждый из них представил мне небольшой счетец расходов на хлопоты по моему приему:
"Что город, то норов", — подумал я, но не оплатил счетов. Десять рук в один карман — это много!
О драке во время спектакля
Еще по дороге в Париж между хором и Дягилевым (известный русский антрепренер, организатор «Русских сезонов» — прим. ТАСС) разыгрались какие-то недоразумения — кажется, хористы находили, что им мало той платы, которая была обусловлена контрактами. И вот однажды, во время представления "Бориса Годунова", я слышу, что оркестр играет «Славу» перед выходом царя Бориса, а хор молчит, не поет. Я выглянул на сцену: статисты были на местах, но хор полностью отсутствовал. Было ясно, что спектакль проваливают.
Как же мне быть? Необходимо идти на сцену, — оркестр продолжает играть. Я вышел один, спел мои фразы, перешел на другую сторону и спрашиваю какого-то товарища:
— В чем дело? Где хор?
— Черт знает! Происходит какое-то свинство. Хор вымещает Дягилеву — а что, в чем дело — не знаю!
Я взбесился. Выругав хор и всех, кто торчал на сцене, я ушел в уборную, но тотчас вслед за мною туда явился один из артистов и заявил, что хор считает главным заговорщиком и причиной его неудовольствия именно меня, а не только Дягилева, и что один из хористов только что ругал Шаляпина негодяем и так далее. Еще более возмущенный, не отдавая себе отчета в происходящем, не вникая в причины скандала и зная только одно — спектакль проваливается! — я бросился за кулисы, нашел ругателя и спросил его: на каком основании он ругает меня!
Сложив на груди руки, он совершенно спокойно заявил:
— И буду ругать!
Я его ударил. Тогда весь хор бросился на меня с разным дрекольем (дубины, палки — прим. ТАСС), которым он был вооружен по пьесе. «Грянул бой»… Если бы не дамы-артистки, находившиеся за кулисами, меня, вероятно, изувечили бы. Отскочив в сторону, я увидал сзади себя люк глубиною в несколько сажен, — если бы меня сбросили туда, я был бы разбит. На меня лезли обалдевшие люди, кто-то орал истерически:
— Убейте его, убейте, ради бога!
Кое-как я добрался до уборной под защитой рабочих англичан. Шеф рабочих через переводчика заявил мне, чтоб я не беспокоился и продолжал спектакль, так как рабочие уполномочили его сказать мне, что они изобьют хор, если он решится помешать мне.
Обидно было, что английские рабочие оказались культурнее русских хористов, да, может быть, культурнее и меня самого. Спектакль кончился благополучно, хор добился своего. Публика, очевидно, ничего не заметила, — скандал разыгрался во время антракта, при закрытом занавесе.
После спектакля мне сказали, что человек, которого я ударил, лежал несколько минут без памяти. Я поехал к нему и застал у него на квартире еще несколько человек хористов. Высказав ему свое искреннее сожаление о происшедшем, я просил простить меня; он тоже искренно раскаялся в своей запальчивости.
О единственной встрече со Львом Толстым
Было это 9 января 1900 года в Москве. Толстой жил с семьей в своем доме в Хамовниках. Мы с Рахманиновым получили приглашение посетить его.
Я очень волновался. Подумать только, мне предстояло в первый раз в жизни взглянуть в лицо и в глаза человеку, слова и мысли которого волновали весь мир. До сих пор я видел Льва Николаевича только на портретах.
И вот он живой! Я увидел фигуру, кажется, ниже среднего роста, что меня крайне удивило, — по фотографиям Лев Николаевич представлялся мне не только духовным, но и физическим гигантом — высоким, могучим и широким в плечах…
Сережа Рахманинов был, кажется, смелее меня, но тоже волновался и руки имел холодные. Он говорил мне шепотом: «Если попросят играть, не знаю как — руки у меня совсем ледяные».
И действительно, Лев Николаевич попросил Рахманинова сыграть. Что играл Рахманинов, я не помню. Волновался и все думал: кажется, придется петь. Еще больше я струсил, когда Лев Николаевич в упор спросил Рахманинова:
— Скажите, такая музыка нужна кому-нибудь?
Попросили и меня спеть. Рахманинов мне аккомпанировал, и мы оба старались представить это произведение возможно лучше, но так мы и не узнали, понравилось ли оно Льву Николаевичу. Он ничего не сказал. Он опять спросил:
— Какая музыка нужнее людям — музыка ученая или народная?
Меня просили спеть еще. Как раз против меня сидел Лев Николаевич, засунув обе руки за ременный пояс своей блузы. Нечаянно бросая на него время от времени взгляд, я заметил, что он с интересом следил за моим лицом, глазами и ртом. Когда я со слезами [пел] последние слова расстреливаемого солдата:
Дай бог домой вам вернуться, —
Толстой вынул из-за пояса руку и вытер скатившиеся у него две слезы. Мне неловко это рассказывать, как бы внушая, что мое пение вызвало в Льве Николаевиче это движение души. Когда я кончил петь, присутствующие мне аплодировали и говорили мне разные лестные слова. Лев Николаевич не аплодировал и ничего не сказал.
Софья Андреевна (жена Толстого — прим. ТАСС) немного позже, однако, говорила мне:
— Ради бога, не подавайте виду, что вы заметили у Льва Николаевича слезы. Вы знаете, он бывает иногда странным. Он говорит одно, а в душе, помимо холодного рассуждения, чувствует горячо.
— Что же, — спросил я, — понравилось Льву Николаевичу, как я пел?
Софья Андреевна пожала мне руку.
— Я уверена — очень.
Егор Беликов
Комментарии
Читайте также
Новости партнеров
Новости партнеров
Больше видео